Category: история

apple

БЕССМЕРТНЫЙ

Году этак в 1993-м зашла я в один неприметный магазинчик в городе Принстоне, штат Нью-Джерси, США. Магазинчик этот оказался бутиком.

В одной половине его висели ужасные, как обычно, но зато отлично отпаренные одежды итальянских дизайнеров: атлас, парча, густые стразы и иногда даже сам страус. Костюмчики цвета топленого молока, по подолу и карманам сбрызнуто золотишком; как вариант - цвет южная ночь, а сбрызнуто серебром. Как бы - вот день, а вот и ночь с частыми звездочками. Для тех, кому за пятьдесят, но в душе еще охота опять весны; охота покатать свои морщины на яхте, выгулять жилистые свои ноги по круизным палубам. Стоит столько, что вот возьми да отдай ты свои пенсионные сбережения, не придерживай их на оплату больничной койки, погуляем напоследок.

Еще там висели алые платья до полу, шелковые брючные костюмы размером на уже зачахшего Кощея, пара шуб и все такое, совершенно мне не годящееся.

А во второй половине были представлены местные дизайнерские одежонки, вещи, связанные какими-то умелыми американками, и там было необычно и интересно. Женщины в Америке, как я убедилась, делятся на тех, кто не понимает, как пришить пуговицу (реально не понимает: голова не усваивает, руки вяло повисают вдоль туловища; клянусь, сама сталкивалась) и на тех, кто невероятно виртуозен в деле шитья и вязания; просто асы и монстры. Вот тут широко были представлены асы и монстры.

Так что я воспламенилась, купила вон то и еще вон то. И два шарфика. И широкий серебряный браслет, такой удобный, словно он резиновый или шерстяной. И уже собиралась уходить, когда мой взгляд упал на кашемировый свитерок.

- Купи! - сказал внутренний голос.
- Чего это? Он китайский, - возразила я. - Развалится после первой стирки.
- Купи, - сказал голос.
- Он невозможного цвета, - сказала я. - Оливковый! С чем его носить? С красным? Это будет генерал советской армии. С синим? С джинсами? Мрак и депрессия. С черным - тупо. С желтым - я еще с ума не сошла. С коричневым - это для пенсионеров. С вишневым - можно, но у меня нет вишневой юбки, да и где ее взять? Тут всё песочные да "собачий зуб".
- Покупай, - настаивал голос.
- Он стоит двести долларов! - закричала я. - Китайский! Двести! Они обнаглели!

Я напомню, что на дворе стоял 1993 год, и двести долларов - это было как сейчас 350, а то и больше. Конечно, я его купила. Внутренний голос, как мы все знаем, имеет свой разум, свои резоны, свою, скрытую от нас, логику; он управляет нашей жизнью, ведя нас куда-то вон туда. Если его слушать - необязательно придет счастье. Но если не послушаться - счастья точно не будет.

Вот, например, он отлично знает - в отличие от вас - кого вы должны любить.
- Люби вот этого, - говорит он.
- Чего это? - думаете вы.
- Люби его! - говорит голос.
- Да с чего это? Он какой-то некрасивый!
- Люби, - говорит голос. - Все красавцы померкнут, будут, как пыль на ветру.
- Да у него характер какой-то противный.
- Люби, и увидишь: это лучший характер на свете.
- И шутки у него дурацкие!
- Будешь веселиться, даже вспоминая! Хохотать будешь!
- Да это бесперспективно! Я не буду счастлива!
- Будешь любить - будешь счастлива, - говорит голос.

И так именно и случается.

Так вот, купила я свитерок и дома рассмотрела. Все в нем было неправильно. Он был плотный, двойной, что ли, вязки, с изнанки красивее, чем с лицевой стороны - серо-шалфейный, такой всякий бы схватил. Но лицевая сторона была откровенно оливкового цвета, именно цвета фаршированных оливок, грудой наваленных в тазике в кулинарном отделе магазина. Так что надевая его, я чувствовала, что он нафарширован мною. Крой у него был свободный, сверху шире, чем внизу, честно говоря, это был мешок. К моему цвету лица он тоже был не очень. То есть так: пока я его не надевала, цвет лица у меня был хороший. А как только я фаршировала собой этот китайский мешок - так цвет лица у меня необъяснимо портился.

Я стала его носить. Он был теплый, но в нем было совершенно не жарко. Он был мешком, но его как-то получалось носить с чем угодно. Снимать его не хотелось. Он не мялся. Он не пачкался. Наконец я постирала его, - постирала, встряхнула, и он высох. Гладить его было не нужно.

В какой-то момент у него, как у всякого кашемира, на груди и рукавах появились катышки.
- Ага! - подумала я. - Ты все-таки такой же, как все.
Взяла бритвенный станочек и побрила свитер. Больше катышки не возникали.

Я носила китайское чудо год, два, три, и он мне стал надоедать. Сколько можно?
- Почему ты не синий? Почему не шоколадный? - спрашивала я с раздражением.
Я покупала себе другие вещи, красивее, моднее и лучше, но проклятый свитер все время попадался мне под руку в шкафу и предпочитался. Я засунула его в шкаф подальше. Он выходил из глубин и надевался на меня. Тогда я решила уничтожить его. Для этого я спала в нем, - как раз стояла зима и в доме было холодно. Кашемировый свитер, если в нем спать, уже через неделю можно выбрасывать. Но мой ничто не брало.

Шли годы. Да чего годы, десятилетия шли. Я уехала из Америки в Москву, где у меня было много полок в шкафах и много разнообразных кофточек и свитеров. Оливковый затерялся среди них. Периодически я перебирала и перетряхивала свою одежду, и часто оказывалось, что в шкафу орудовала моль, кормя своих деточек лучшими кусочками моих приобретений. Оливковый свитер эти скоты обходили стороной.

Наконец, внутренний голос сказал мне:
- Ну хорошо. Пойдем на крайние меры. Свари его в стиральной машине. Потом отжим на самой большой скорости. А потом в сушильную его, и пусть он там часок покрутится.

Мысль была интересная: я только что так загубила другой свитерок, любимый и ценимый. После стирки в машине он стал размером 20 х 20 см, то есть и на котенка не налез бы. От горя и ужаса я даже закричала. Это вот, представить, если муж пошел в магазин весь такой высокий и красивый, а вернулся росточком с полугодовалого ребенка. Хотя и купил все правильно, как было велено.

И я сварила оливковый, как мне подсказал внутренний голос. Вы уже догадались. Он не дрогнул. Чуть, может быть, плотнее стал, но если не знать, каким он был в юности, то и не скажешь, где он побывал.

Заплатила я за него в свое время 200 долларов. То есть за 22 года, - разделите там в столбик - это получается меньше десяти долларов в год он мне обошелся. Я не понимаю китайцев. Как у них рост экономики при таких раскладах получается? Так, а мне что делать? Это навеки, да? И, судя по всему, отдать его бомжам или другим нуждающимся не получится. Он вернется, он меня найдет, он придет, ночью, вскарабкается по стене дома на высокий мой этаж, распластается за окном, раскинув рукава, нашаривая форточку, щель в откинутой фрамуге, приоткрытую для воздушного тока створку окна. Такая вот любовь.

apple

(no subject)

Вот такой прибор (американский патент 1901 года, то есть вещь с иголочки!). И несколько десятков фотографий, сделанных в 1902 - 1905 году. Не успели изобрести, а Леонид Яковлевич Лозинский, присяжный поверенный, уже и купил. В Питере или за границей? И сразу начал снимать.

На обороте - надписи хорошим, ясным, уверенным почерком. Paris. Le temple Expiatoire. Montreuil sur mer. Майнц. Рейн. Встречный пароход, - бессмысленная фотография, и не видно ничего. Какие-то европейские города, еще не разрушенные войной, которая совсем за горами. Площади, люди идут по мостовой вперемешку с извозчиками. Лошадь, подвинься.

Berck-Plage 1902. Это сюда привозили Гришу Лозинского (брата моего деда Михаила), лечиться. Туберкулез тазобедренного сустава. В воспоминаниях Лиза, сестра мальчиков, напишет: "Гриша заболел весной 1897 года, и врачи отправили его на лечение на одесский лиман, что ему принесло, после некоторого улучшения, лишь вред, и после трех сезонов пребывания на Хаджибейском лимане его отправили туда, куда надо было послать сразу, то есть в Берк-Пляж. "

Вот они, видимо, ехали и снимали по дороге, чтобы потом смотреть фоточки на новом, только что изобретенном американцами, аппарате. Фотографии парные, снятые со сдвигом, учитывающим расстояние между центрами глаз. Получается стереоэффект: люди как живые, ну или во всяком случае как трехмерные, объемные. Возникает расстояние, воздух за спиной. От этой собаки до той стены. Любая ерунда - как живая, руку протяни и коснешься.

Ахали, наверно.

Источник нарзана в Кисловодске, - мрамор, цветы, скатерть, ванна с нарзаном. Райвола, 1903. Vammelsuu, 1905. И не просто, а 18 января 1905, видимо, важная была какая-то дата. Ваммельсуу и Райвола - это практически одно и то же, семь верст расстояния. В Райвола - станция, а от нее в Ваммельсуу ехали на извозчике. Сейчас это Рощино, Серово, Ушково, Черная Речка - всё знакомые места, сосновые леса, залив холодного моря.

Фотографии пожелтели и выцвели, да и были изначально неважнецкими. Мелкие далекие черно-белые мелочи, зимние сумерки, мост над заснеженной водой. А вот берешь этот американский волшебный аппарат, - жесть, кожаная обшивочка и деревяшечки с облезшим лаком, - машинка, почти не потускневшая за сто четырнадцать лет; берешь его, вставляешь картонку с двойной фотографией, и смотришь туда, куда когда-то смотрели глаза людей, тебе родных, роднее некуда, но совершенно незнакомых.

Леонид Яковлевич вообще сто лет назад умер. Гриша, знавший двадцать два языка, умер в Париже во время войны. Деда Михаила Леонидовича я застала. У него был кот Васька, и я ходила к нему с соседней дачи в гости. К коту ходила. А дедушку не помню.

Какая-то красивая квартира, какая-то стершаяся дама, и они ни о чем не знают и даже заподозрить не могут.

ПриборДама
apple

(no subject)

Советская торговля тоже была удивительно устроена, нынешним людям не понять.

Товары были социалистическими и капиталистическими. Капиталистические товары советским людям нельзя было ни знать, ни видеть, они поступали в "Березки" и оттуда расползались по блатным (номенклатурным) гражданам и по спекулянтам. Поскольку у всех, у кого были какие-то деньги, были и знакомые спекулянты, то капиталистические (хорошие) товары были у всех. Но не часто. Дорого очень.

Скажем, нас у мамы-папы было пять дочерей. На нас, понятно, одежды было не напастись, на кобыл таких. И все хотят хорошее, а плохого не хотят. Обувь тоже. Где ее возьмешь? Я помню, в 1974 году собралась в Коктебель. А сандалий нет. В магазинах нет. Боты "прощай, молодость" есть. Тапки без задников, войлочные, так называемые "ни шагу назад" - пожалуйста. Туфли какие-то страшные - тусклые, румынские, какашечно-коричневые со шнурками, это есть. В 1974 году невозможно себе было представить на женщине туфли тусклые, румынские, какашечно-коричневые со шнурками, то есть представить можно, но это если такая женщина уже повесилась с горя и, обутая соответственно, болтается в петле.

У нас был родственник-француз, о нем петь и петь, пока струны не порвешь; вот я его принудила пойти со мной в "Березку" и купить мне хорошие туфли на свадьбу. Он был жадный до синевы, только слово "свадьба" что-то в нем шелохнуло, да и то только потому, что ему от папы тоже было нужно кое-что, а именно копия Указа Александра II из архива. О том, что он граф. Ему Указ, мне - туфли на каблуках, не знаю, справедливый ли обмен?

Так что я на своей свадьбе была в остромодных лодочках фирмы "Габор" на высоченном каблуке и маленькой платформе, цвета коньячного; платье на мне было из свистящего ацетатного шелка в больших желтых цветах, короткое и общелканное по фигуре, так как моя портниха Валентина Иванна воровала ткани без всякого зазрения совести; как-то я пришла к ней без звонка, нагрянула. Смотрю - а у нее на диване подушки в чехлах из тканей, предназначенных на наши платьица и юбочки, - не успела спрятать. Густо-густо покраснела Валентина Иванна... но я не о том.

Я о том, что ни в общелканном платье в цветах, ни на габоровских наборных каблуках на море не поедешь и на горы не полезешь. Сандалии нужны. А их нет. И я через знакомых разыскивала старух, которые бы помнили 1919 год и, соответственно, умели бы плести сандалии из веревок; и мне такую старуху даже нашли, но закавыка была в том, что в магазинах в 1974 году веревок не было.

Я уж не помню, как я тогда выкрутилась, но помню, что в нашей компании, ходившей в горы, была женщина в летнем пальто. Это в жару 30 градусов. Я тихо спросила: это она что?.. И мне тихо ответили: а у нее платья нет.

У нас тоже была спекулянтка, хотя маме мешали принципы: мама считала, что спекулировать нечестно. Но мы с мамиными принципами не считались, мы разрешали ей иметь свое особое мнение, а нам нужны были хотя бы иногда красивые капиталистические товары! Так что мы с сестрой Наташей купили себе у спекулянтки одинаковые финские пуховики на кнопках, и наша невестка тоже такой купила, и мы как дуры ходили в совершенно одинаковых пальто, но это было все равно круто. Вам нынешним не понять.

Еще круто было иметь мохеровый шарфик. Мужчины носили. А я была у нашей спекулянтки дома, - так там вся квартира, все серванты и полки были заставлены хрусталем, как у спортменов бывает кубками и наградами. А на двуспальной кровати было постелено необъятное мохеровое покрывало в шотландскую клетку, размером, наверно, 2х3 метра. Это производило такое же оглушительное впечатление, какое производили, наверно, на гостей хоромы Чурилы Пленковича, былинного иностранца и убийственного красавца: пол в его хоромах был серебряный, а потолок обит черными соболями.

Чурила Пленкович плохо кончил; спекулянтка, боюсь, тоже.

А социалистические товары можно было купить в Москве в особых магазинах: "Ванда" торговала польскими тенями для глаз, соседняя с ней "София" каким-то кошмарным розовым маслом, от которого у всех, кого я знаю, болела голова, как у булгаковского Понтия Пилата; еще был "Лейпциг", а на краю света, на оврагах, стоял "Ядран".

Один раз я в этом "Ядране" была. Там давали водолазки, называемые "банлонами", а иногда даже и какие-то кофточки. Но "давали" - это не просто "продавали", как могут подумать нынешние наивные люди, ностальгирующие по совку. Не-е-ет, это так просто не делалось.

Кофточки продавались запечатанными в целлофановый пакет. Распечатывать и примерять их было нельзя. Почему - не спрашивайте. По кочану. Сначала купи, а потом и примеряй! А поскольку крой был, прямо скажем, югославский, то есть неизвестный и непривычный, то угадать, какого размера тебе нужна кофточка, было невозможно. А вдруг в груди тесно? Или рукава болтаются? Так что женщина сначала билась в очереди, напирая на прилавок, затем выхватывала две кофточки примерного размера, - не подойдет одна, другая сгодится, - и, потная и растрепанная, выпрастывалась из людского моря наружу, на овраги. И там среди незаасфальтированных ям, распечатывала пакет и мерила на себя кофточку. Много там стояло похожих друг на друга озабоченных женщин и, мало стесняясь мужчин, мерили на себя кофточки. Чего их стесняться, это не те мужчины.

А если, как, в общем-то и планировалось, кофточка не подошла, ее тут же клали назад в пакет и продавали другой женщине, размером поменьше. Их много вокруг стояло и бродило.

И вот я взяла с бою кофточку, выбралась, распечатала, примерила, - не подошло, - положила назад в пакет и продаю какой-то даме. Тут подходит милиционер - их там было как блох. И говорит: "Пройдемте в отделение. Вы занимаетесь спекуляцией!" Дама испугалась и убежала, только пыль с оврагов поднялась в тихий воздух. Я говорю: "Нет, спекуляцией я не занимаюсь". - "Вы занимаетесь перепродажей, а это спекуляция". - "Спекуляция, - говорю я, - это если бы я перепродавала с выгодой. А я продаю за ту же цену, за которую купила. Нет в моих действиях никакого состава преступления. Мы с вами только время потеряем". Милиционер подумал и рукой махнул.

Но это мне крупно повезло. А мою сестру Катю в точно такой же ситуации - ей было в груди тесно, - поволокли в ментуру и там составили акт и оформили привод. Думаю, она начала по своей привычке искать правды, качать права и орать на представителя властей - как Лимонов на Триумфальной площади.

Но сестра Катя мне про это не рассказывала, а узнала я про этот эпизод из ее криминального прошлого случайно. Году эдак в 1992-м стою в магазине на Полянке, держусь я за карман, и тут ко мне подходит незнакомый мне граждан. В смысле женщина. "Я, говорит, журналист, и недавно проходила мимо нашего районного ОВИРа. Там они документы выбросили, личные дела. Я покопалась в них и выбрала оттуда папки со своим делом и с несколькими знакомыми тоже взяла. И ваше дело у меня есть. Хотите сбегаю, принесу? Я рядом живу". - "Несите", - говорю. Она сбегала и принесла. Там и анкета моя последняя, и копия приглашения в Грецию, и еще какие-то справки, и - на зелененькой бумажке - строгое указание. Донесение, можно сказать. Что в семье у Татьяны Никитичны Толстой неблагополучно. Сестра с приводом. Наклонности у семьи, стало быть, тревожные. Обратите внимание и будьте бдительны.

Вот что такое сходить в магазин при советской власти.
apple

(no subject)

В РАЮ

Моя душа, за смертью дальней
твой образ виден мне вот так:
натуралист провинциальный,
в раю потерянный чудак.

Там в роще дремлет ангел дикий,
полупавлинье существо.
Ты любознательно потыкай
зеленым зонтиком в него,

соображая, как сначала
о нем напишешь ты статью,
потом... но только нет журнала
и нет читателей в раю.

И ты стоишь, еще не веря
немому горю своему:
об этом синем сонном звере
кому расскажешь ты, кому?

Где мир и названные розы,
музей и птичьи чучела?
И смотришь, смотришь ты сквозь слезы
на безымянные крыла.

1927, Берлин
apple

(no subject)

Мой свекор был генерал-полковник. Самый что ни на есть боевой: мальчишкой пошел на войну, всю прошел до конца, ранен, потом Корея (помню, в серванте долго стояла изящная красная чашечка), потом две Академии. Был артиллеристом. Ордена - от ключиц до печени.

В 1985 году был очередной юбилей Дня победы, и армейские подхалимы надарили ему кучу военно-патриотического говна: кожаные "адреса" - папки такие с золотым тиснением; стеклянные шары, в которые волшебным образом был вставлен сверкающий белым Кремль, или же портрет самого генерала; особые юбилейные часы.

Этих часов у него скопилась куча. Когда я поехала в Америку в 1989 году, я попросила его: дайте мне часы какие-нибудь, - и он принес мне коробку. Я выбрала поприкольнее: там воин взметнул руку, - вперёёёд! прямо посреди циферблата.

Я знала, что между нами и Америкой восемь часов разницы. Причем там - раньше, чем здесь. Учла. Поставила московское время. Лечу в самолете, часы на руке. Лечу, посматриваю. Часы идут себе вперед, идут. Задремала.

Очнулась, гляжу на часы - батюшки, они показывают время намного более раннее, чем было при вылете! Неужели чудо-часы сами знают, как поставить американское время?! Снова вернула московское. Лечу дальше.

Через которое-то там время снова глядь - а они опять норовят перейти на американское! И перешли! Параноик заподозрил бы политическую провокацию! Я сняла часы, положила на столик и затаилась. Подождала как следует, потом снова взяла их. Стрелки уже были примерно на 11:10 - и они бессильно упали вниз к шести.

Ларчик открывался просто: импотентные юбилейные часы были сработаны наплевательски, по-хамски, кое-как, левой ногой, - говорят, в Эстонии есть специальное старинное выражение "русская работа", вот это она и была. Лежа в горизонтальном положении, стрелки еще кое-как ползли, подтаскиваемые часовым механизмом, но вертикального положения не выдерживали и вяло падали вниз.

И я поняла, что Советскому Союзу, да и всей советской империи - пипец. Страна, не способная сделать обычные ручные часы для своего защитника ко дню его праздника, развалится.

Так и вышло.
apple

(no subject)

Каждый раз, как варю чечевицу, вспоминаю.

Начало 60-х годов. Мамина подруга, Вера Кракау, купила в магазине редкостную редкость: чечевицу. Обрадовалась! Последний раз перед войной ее видела! Позвала гостей: художника Боба Крейцера с женой. Съездила в Елисеевский, купила рыбки красной и белой, хорошего сыру, ананас. Хлеб "ленинградский", длинный, замена французскому багету. Масло вологодское. Паюсная икра.
И как вершина всего - чечевица.

Вежливый Боб Крейцер чечевицу ест, но видно, что ему не очень.
Вера Кракау, обеспокоенно: "Вам не нравится?"
Боб Крейцер, меланхолически: "Да нет, ничего, я привык. Десять лет, каждый день, в лагере-то".

Крейцер сидел, сначала в тюрьме, потом в лагере как английский шпион. Должны были расстрелять, и уже вывели на расстрел, но на последней перекличке что-то там не сошлось. Фамилия такая-то? - Такая-то. Год рождения такой-то? Такой-то. Все надо было повторить "полным ответом", как в школе. Место рождения такое-то? По документам он родился в Орле, а на самом деле в Берлине. Он и возразил. Немножко удивились: а чего это он в Берлине родился? - отвели в сторону, слово за слово, а потом как-то шестеренки расстрельной логики дали сбой, и убивать его не стали. Отправили в лагерь. Сидел с уголовниками. Эти его тоже не съели, потому что он хорошо "романы толкал". Пересказывал Жюль Верна, Гюго, Майн Рида, - что там читали мальчики из хороших семей? (Кстати, хозяйке на заметку. Учите детей читать книги, может пригодиться.)

В него влюбилась дочь начальника лагеря. Такая - с глазами в пол-лица. Тамарочка. Восемнадцать лет. А ему, наверно, лет сорок пять уже, коротконогий, доходяга, очки, веснушки, картавит. Родители Тамарочки били ее смертным боем, чтобы разлюбила его, но она не разлюбила. Они выгоняли ее на мороз, и она застудила себе женские органы, и у нее никогда потом не было детей.

Когда его срок вышел, его выпустили на свободу, и Тамарочка бежала вместе с ним. Они скитались по дальним, разрешенным к проживанию городам, ища работы и пропитания и опасаясь преследования, и оно было. Однажды ночью, зимой, принесли телеграмму. Боб читал ее и не мог понять ничего - чушь какая-то. Но одно слово было его детским именем, прозвищем, которое было известно только близким, и очень немногим. Это был тайный знак, не иначе. Кто был этот неизвестный друг? Что он знал? Как смог предупредить? Они так и не узнали этого, а просто наспех оделись и бежали из этого города. А утром пришли их арестовывать, но опоздали.

Так они перебегали несколько лет, чувствуя, что спасение в движении. Боб-то был покрепче - все же он читал Майн Рида, Жюль Верна, Гюго и другие укрепляющие дух и разум книжки, - а Тамарочка начала сходить с ума от страха. Она сидела на табуретке и раскачивалась часами: взад-вперед, взад-вперед. Боб боялся, что она правда обезумеет.

Но если подумать, то зачем бы ей был нужен ум, Тамарочке? Все ее существо было чистая безрассудная любовь.

Так они дотянули до 1956 года, и была амнистия, и Бобу разрешено было жить в Ленинграде, вы подумайте; и у него даже была своя отдельная однокомнатная квартира, и все вообще кончилось хорошо, так сказать. Вот только детей не могли завести, и чечевица казалась на вкус не очень.

Я теперь думаю: вот потому и не было ее до начала шестидесятых, чечевицы-то. Весь урожай шел в лагеря. А когда лагеря позакрывали - потоки чечевицы направили в магазины для гражданского населения. Ешьте. Теперь ваша очередь.

Временно.

apple

(no subject)

Когда моя мама была маленькая, у нее был волчок (юла), толстенький такой, металлический, серебристого цвета. Он у меня и сейчас лежит на полочке.

Только он не вертится и не поет: мамины родители, внезапно осознав, что волчок напевает мелодию "Боже, царя храни", нарочно сломали его. От греха подальше. Год, наверно, был 1919? 1920? Стерженек выломали, а сам волчок, невероятно плотный, добротный, купленный в 1914 году для маминого старшего братика, а сработанный и того раньше, - сам волчок не сломаешь.

Так он и пролежал в ящике с игрушками, затаив свою внутреннюю сущность, свою крамолу; и два ареста деда моего Лозинского пережил, и полагающиеся обыски, и уплотнение квартиры, и высылки по кировскому делу, и большой террор, и блокаду, - все пережил. Ничего ему не сделалось, даже не потускнел.

И если его починить, - снова стерженек вставить - он опять запоет.
Я про что? Наверно, про то, что все эти нынешние запреты, затыкание ртов, законодательные попытки борьбы с матом, с боржоми и с разговорами о суициде, - вся эта советская власть плюс мизулинизация всей страны, - это все схлынет и пройдет.

Ничего нам не сделается.
apple

Еще про шпионов

В 1990 году в Америке была я на какой-то вражеской радиостанции - уж не помню какой, то ли "Свобода", то ли, скорее, "Голос Америки". Горби, перестройка, ускорение и прочая демократизация, митинги, погромы, кооперативы, - любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман.

Anyway. Приятель мой ММ, работник вражеского голоса, говорит: сейчас я тебе что-то покажу. И приносит копию документа с грифом Top Secret или что-то там такое грозное. Расшифровка секретной телеграммы от американского эээ... высокопоставленного сотрудника посольства в какие-то структуры Госдепа - право, не знаю и не помню, в силу своей легкомысленности.

Я ему говорю: - ММ! Зачем ты мне показываешь секретные документы? В своем ли ты уме?

- Да ты читай, читай, - уныло говорит ММ, заслуженный диссидент, проведший годы в темницах и прочих узилищах.

Читаю. "Докладываю, что советские диссиденты рассказывают анекдот. Приходит Леонид Брежнев в Кремль, на одной ноге черный ботинок, на другой - желтый. Референт говорит ему: "Ой, Леонид Ильич, у вас ботинки, извините, неправильно надеты. Срочно надо вам ехать домой и переобуться!" - "Нет, - печально отвечает Брежнев, - дома то же самое: один ботинок черный, другой желтый". Конец сообщения". Число, год, подпись.

На дворе 1990 год. Брежнев умер в ноябре 1982. Берлинская стена уже пала. В Баку погромы. Какой ботинок?

- ММ, - говорю, - они в своем уме?

- Теперь ты видишь, - говорит он, - что нам никто не поможет? Никто?

С тех пор и вижу.
apple

Декабрьское интервью "Слону", часть третья

И.Д.: Итак, гений места. То есть, наверное, территория довлеет, но это уж совсем материи мистические, тут тяжело рассуждать.

Т.Т.: По-моему, все здесь мистическое. Я предлагаю ввести некоторые ненаучные понятия, некоторые мистические маркеры, потому что на них тогда хоть какое-то объяснение будет держаться. Потому что не вижу я такого человека, который мог бы что-то объяснить в рациональных терминах. Ни философы – их три-четыре сейчас бродят в нашем обществе, разной степени мутности; ни научный человек, никто. А уж сколько через нас прошло богоборцев! Эти вообще не знают, что делать. Они молекулы предъявляют свои: вот, вот, – как будто это доказательство отсутствия божьего замысла. А по-моему, это доказывает его присутствие.

– Возвращаясь к истокам беседы, мы, конечно, не можем ничего объяснить, такой уж язык у нас.

– Поэтому я и предлагаю ввести и оставить в разговоре несколько маркеров мистических.

– Я только за.

– Они такие, традиционные. Вот этот genius loci, гений места, пусть он тут постоит. Он что-то значит. Делает. Потом, действительно, какая-то ориентированность на слово. Я предлагаю также понятие «дологического сознания» реабилитировать и пользоваться этим. Это при том, что, заметьте, дологическое и логическое сосуществуют в одном человеке, хотя они на разных уровнях каких-то работают, и, например, у европейца университетского почти нет дологического сознания, у нашего народа почти нет логического, а мы с вами почему можем в обоих мирах путешествовать? Потому что у нас есть и то, и другое. Мы переключаем рубильник с левого на правое полушарие.

– Не всегда получается.

– Ну конечно, и тем не менее. Вот я стараюсь: на одной ноге калоша, а на другой резиновый сапог. Вот так вот и жить по жизни.

– Я спорить не буду. Задача ведь не в объяснении. Задача в построении текста, который будет красиво читаться.

– Да, да, да. Поэтому нужны формулировки, коробочки такие. Я просто предлагаю те маркеры, которыми мне удобно пользоваться, и на них можно всегда навинтить какой-то текст. Гений места. Нужно понять, почему русский человек бежит от «куда», от точных географических координат.

– В таких пространствах в общем-то не важно куда. Какая разница? И это злит.

– Нет, ну он бы мог просто отмахнуться – не важно куда. Но он именно злобствует. «На кудыкину гору», – отвечает.

– Но вот я все пытаюсь, видимо плохо, свернуть разговор к разрушительности среды языка и к тому, кто сменит писателей. Глупо ведь думать, что мы изменим свой способ языкового отношения к действительности. Наверное, нет.

– Нет, наверное.

- Просто непонятно, как это может быть.

– Тогда мы будем не мы!

– А поскольку мы все-таки остаемся мы, мне интересно, где будут новые колдуны. Кто будут люди, которые имеют в глазах народа право распоряжаться словом.

– Какое-то время политтехнологи были колдунами.

– Очень короткое на самом деле время.

– Но были.

– Были, да.

– Были, и поскольку все это было на новенького, то народ-то обалдел.

– Но все-таки это быстро кончилось и явно не повторится, к печали моих друзей некоторых.

– Ну, всегда можно найти какого-нибудь дурня.

– Но это уже не вопрос миростроения, не вопрос магии и колдовства. Всегда можно найти дурня, обуть и срубить с него немного денег.

– Ну да, это не то.

– Конечно, как без этого. Вот в каком-то виде выборы губернаторские возвратятся, наверное, опять люди будут ездить по стране, деньги собирать.

– Ну да, это не колдовство, это набор команд скорее. Пойди туда, сделай то.

– И вот еще что, раз у нас речь о политтехнологах. С точки зрения внутренней русской мифологии понятно, что о чем бы таком мы ни говорили, мы говорим все-таки, видимо, о взаимоотношениях образованного класса и власти. То есть тут всегда двойная точка зрения. Эта речь – она так или иначе почти всегда политическая. Может быть, вы сейчас со мной не согласитесь, но интеллигенты, которые думают о народе, – это пример политического мышления. Думая так, они противостоят или содействуют власти, а власть, соответственно, разрешает им или мешает. Это и есть точки распоряжения словом, и какой-нибудь сельский знахарь в этой же струе: власть ему мешает, а вступая с ней в контакт или, наоборот, избегая контакта – это тоже форма контакта, – он оказывается в рамках политического, видимо.

– Надо просто фигурантов обозначить.

– В этом и интерес. Видимо, вы пытаетесь меня опровергнуть, но все-таки не совсем опровергаете. Я думаю, что писатель в этом плане долгое время был самой яркой фигурой. Не единственной, конечно, но понятной и важной в этой схеме. Для всех понятной. Очень четко маркированной.

– Я про это писала для американцев в конце восьмидесятых. Тогда мне это было ясно, а теперь я забыла про эту конструкцию, потому что она перестала работать. Такая была конструкция в русской системе сложившейся: почему писателей, поэтов в России всегда гнобили, били – Пушкин, Лермонтов, Герцен, то-се, диссиденты?.. Потому что мыслятся два мира. Один мир земной с его земными благами – золото, бриллианты, тому подобное. А другой – мир духовный, небесный, не от мира сего. Это разные царства, и власть в них имеет разную природу. И вот в этом духовном мире располагается поэт, который, соответственно, не может быть уловлен земным царем иначе, кроме как убит физически, потому что там, где он витает, туда земной царь не может пройти.

Причем они не могут пройти взаимно: поэт отказывается от злата-серебра (подобно Христу, искушаемому в пустыне и отвергнувшему всю эту мишуру во имя высших благ), а земной царь не может пройти в духовные пространства, нет у него такого могущества. Так эти две силы себя мыслят. Земные цари ревнуют поэтов к идее власти. Они убивают их физически, сживают с этого света. Вроде бы победа за ними. Но если посмотреть под другим углом, то победа за поэтом: царь земной рассыпается в прах, поэт же бесплотен и вечен, слово его крепче меди и долговечней пирамид, далее по тексту.

И вот эта дихотомия приказала долго жить. Умерла вместе с советским режимом. Земные цари пошли чисто за деньгами. Не хотят поэты денег – ну и хрен с вами, на что вы нам сдались-то, нам же больше достанется. А поэты пошли на своих дешевых лирах чего-то бренчать и добренчивать, но волшебная сила их покинула, и их никто не слушает. Все развалилось. Спрашивается: народ, население в этой системе куда попало? То есть получается, что земные цари высасывают из народа соки, – будем прямо говорить, они это делали и делают и дальше будут делать, не слушая никаких возражений, ни криков, ни слова поэтов. Они не интересуются поэзией и литературой, потому что у поэтов и литераторов вообще нет власти и отнимать нечего. Может быть, слово возникнет у бунтовщиков, анархистов, Удальцова, вот как-то так, наверное.
– Ох, пока не видно.

– Пока не видно, и слава Богу, я не хочу, чтобы оно там возникло.

– Я об этом даже писал, не знаю, согласитесь вы или нет, но вплоть до самого последнего времени вот эта конкретная путинская власть она была, что называется, не про слова. У них был минимальный интерес к слову, и это создавало как раз какую-то очень свободную атмосферу. До последнего времени говорить можно было безнаказанно практически все, потому что их это на самом деле не интересовало.

- Да, это правда, эта власть была не словесная, она со словом не работала вовсе.

– Ее совершенно это не занимало. Поэтому такие люди, как Павловский, недолго были в фаворе. Потому что он про слова. Несостоявшийся писатель.

– Он очень сильно про слова.

– Такие люди им очень быстро стали не нужны, и вокруг оказались очень простые люди.

– Я говорю про маркеры, и, наверно, надо как-то пояснить, что я под этим имею в виду. Всякое интервью – разновидность исповеди, человек докладывает, как устроен его взгляд на вещи. На каких черепахах стоит его мир. Вот это будут эти самые маркеры. Так вот, русский мир, который я на самом деле обожаю…

– Какие ж там черепахи?

– Вот, слово, вы с этим как бы пришли, и это совершенно правильно. Но тут же тысячи подстрочных примечаний. Это слово волшебное, это слово заколдовывающее, это слово, как… «И в Евангелии от Иоанна сказано, что слово это Бог», да? Слово как часть заговора или мантры. Вот такой инструмент, используемый русским неопределенным народом (неопределенным, поскольку я не знаю, что такое русский народ, – это смесь, и смесь такая кривая, странная, нездоровая, но совершенно родная и замечательная разных племен: каких-то марийцев, каких-то коми, какой-то чуди, каких-то славян – славян, может быть, в меньшей степени, ничего про это не знаю, а просто к ним принадлежу). Слово – это очень важный маркер. Мы сейчас еще какие-то называли.

– Гений места.

-  Гений места, да. Здесь неясно, что происходит, другими словами, неясно, где кончается тот мир, где эти маркеры расставлены. Вот у меня есть такая иллюстрация: существовали мирно два народа. Один – тихие славяне, первое упоминание в пятом веке. Вот они занимались каким-то там бортничеством, что-то сидели в своих лесах, что-то куда-то ходили в холщовых своих сарафанах. Умыкали невест у воды. Как-то у них тихо-мирно текла жизнь, раз про них никто ничего толком не знал. И были буйные варяги, у которых от агрессии глаза слепли. Краснорожие, страшные ебари, выпивохи, воины. Вот они ходили до Царьграда и назад, грабили, буйствовали. И как-то зашли на Русь. И завязли. Скрестились, переженились и завязли. (Точнее говоря, они зашли к славянам, и тогда началась Русь. Новый гений места.) Прошло небольшое время, и выходят какие-то три богатыря на распутье. Вроде ты варяг, а куда идти-то, и непонятно. «Давай на Царьград, как раньше ходили! – Да что-то как-то неясно. – А вот гроб стоит. Лягу в гроб. А вы, ребята, меня закройте в гроб. – А что будет? – А что будет? Плохо будет! Очень будет плохо. – А. Ну, значит, помирать».

Что, варяги, вы что, вы с кем связались? А вы, славяне или там чудь? Вы с кем связались?

Короче говоря, произошла нехорошая – по Льву Гумилеву – пассионарность. Антипассионарность. Скрестились эти несовместимые ребята в какой-то момент, и этот народ начал здесь существовать. Притом что вскоре татары пришли, со страшной силой всех тут оттоптали, как могли, ужасное какое-то оставили по себе впечатление. Может быть, мы даже стали татарами. Но на самом деле мы – вот эта вот какая-то чудь варяжская. Вот это в нас гораздо сильнее. Клянусь – чувствую. Но за всех не скажу. Возможно, мы живем среди татар. Возможно, наши оккупанты – вот они: в ЖЭКе засел, в партии «ЕР» засел. Мент пришел.

А в основе мы сумасшедшие варяги, скрещенные с чудью и сверху татарами прихлопнутые. И вот все это вместе намешавшееся, оно же непонятное. Оно уходит куда-то внутрь, оно волнует, у него есть внутренняя какая-то жизнь, недодавленная тридцатыми годами, всей этой советской сволотой, которая прошлась по деревням и всех подавила. Все равно поездка в деревню и разговор с народом – не вот с этой сволочью, которая из города приехала, а еще там оставшимся народом... Они же удивительные. Они молчат-молчат, а потом заговорят – такое узнаешь! Совсем не то, что здесь узнаёшь, на лестничной площадке. И вообще, тихий какой-то шелест там стоит, не заглушенный еще. И постольку, поскольку там стоят эти самые маркеры.

У меня старшая сестра Катя была ведьма. Настоящая ведьма. Она этого не хотела, не заказывала. Это с ней случилось. У нее был дар. И у мамы моей тоже был дар, который она тоже не звала и не просила – ни сном ни духом. Это просто существовало в ней или через нее говорило, а она была ни при чем.

И это все шло через слово. Скажет неловкое слово – и оборвет путешествие, планы какие-нибудь. Мы ей запретили говорить «счастливого пути», потому что тут же либо поезд не придет, либо машина сломается, либо еще что. При прощании молча целовались, но напоминали: молчи, ни слова!

Как-то раз отец наш поехал за границу. И звонит оттуда: как вы там, все ли в порядке? Мать ему: «Да что же ты беспокоишься, деньги тратишь? Да если бы и случилось что-то, неужели я бы тебе сказала, ведь ты же оттуда ничем не помог бы!» Тут по коридору прошла сестра Ольга. «Вот, например, – продолжает мать, – случись у Ольги гнойный аппендицит. Неужели я бы тебе сказала?» Проходит час, вдруг у Ольги страшный приступ, приезжает «скорая» – гнойный аппендицит. Увозят ее в больницу, готовят срочно к операции… Потом смотрят: а что резать-то? Нет ничего. Подержали немного, да и отпустили.

В чистом виде порча, морок, наведенная болезнь. Сама нечаянно навела, сама же, видимо, и сняла.

Или снится матери сон, что дом старшей сестры, Кати (а это была изба в деревне под Переяславлем) объят пожаром. Время глухое, советское, телефонов нет. Мать вообще-то десять лет никуда из Питера не выезжала, а тут схватила чемодан, на поезде в Москву, на автобусе до Переяславля, пять километров от города пешком в деревню – и видит картину: сестра и трое ее детей лежат с температурой 40 в беспамятстве. Их жар приснился ей пожаром. Приняла сигнал, от ведьмы к ведьме.

Что сама Катя вытворяла, по своей воле и без своей воли, – это вообще убиться. Лечила на расстоянии, делала всякие разные фокусы. Это отдельный разговор, не буду тут рассказывать. И все эти вещи делались через слово, без бубна и заячьей лапки. Я очень хотела тоже. По жадности, глупости, гордыне и тщеславию. Тоже хотела иметь такую интересную особенность, но мне это не было дано. То есть тот, кто все это распределяет, решает, – иначе как-то распорядился. Безусловно, мне выдано словесное какое-то умение, но другое. Не это.

И вот как же мне не считать, что слово у нас – одна из важных таких черепах?

А на Западе, когда там поживешь… вот одна из самых неприятных вещей, это когда они спрашивают: зачем ты едешь в Россию, Татьяна? Разве там есть такие хорошие товары, как у нас в магазинах? Убила бы. А здесь спрашивают: а чего ты приехала? Чего здесь хорошего? Тоже задушить.

Что там страшно? Там понимаешь, что ты – шаман на каком-нибудь корпоративе у финансистов. Каково ему? Примерно так чувствуешь себя на Западе. Милейшие люди, друзья, с самыми разными дружила, они самых разных национальностей и оттенков. И вот как только доходит до чего-то вот этого, до разговора вроде нашего с вами про маркеры, пассионарность и колдовство – всё. Как будто ты вот тут описался прям вот у них в гостиной. Они глаза так потупляют, отводят в сторону – неудобный разговор. А здесь удобно. Здесь ты легко в это погружаешься. Вот у нас тетка подъезд моет, убирает – с ней можно вести эти разговоры. Она кретинка полная, претендент на шапочку из алюминиевой фольги, но если я скажу ей что-то в этом плане – я получу от нее полное понимание. Я этого совсем не хочу: она возьмет меня за пуговицу и простоит со мной пятнадцать минут, но я знаю, что я получу. И в этом смысле она – она, которая, как только видит меня или другого человека, сразу: «Вот, за 500 рублей, думаете, интересно мне говно-то это ваше убирать?» Вот и все, что она говорит, – но если я спрошу ее о чем-нибудь духовном, я получу отклик. Я-то знаю.

И как я могу захотеть от этого уехать в вечную сушь западную? Хотя там удобно, прекрасно, дороги починены, сыр двести сортов, пешеходов давить не принято, права человека, хуе-мое. А вот не в этом счастье, не в этом.

– Я понимаю.

– Вот и мечешься. А поскольку здесь прав человека нет, то здесь возникают пыточные камеры в самых неожиданных местах, где вообще-то к человеку надо бы бережно относиться-то. Судебная палата, администрация кремлевская – ку-ку, ведь это же по проекту не застенок? здесь кандалы к стене каземата не прикованы? это же не музей Петропавловской крепости? Все здесь поменено местами.

                                                                                   продолжение следует

apple

Веселое чтение в первый день весны

Читайте в "Русской жизни" парижский мемуар Ивана Толстого:

"Княгиня Голицына жила в одном из лучших мест — на авеню Виктора Гюго. И не слишком шумно, и с балкона — вид на близкую Триумфальную арку в ракурсе труа кар.

Подъезд показался мне истинно княжеским. Мягко заваливаясь, подобно брюлловским кумирам, на зарешеченную стеклянную входную дверь, вы попадали в каменисто-                    зеркальные чертоги и, дико стыдясь своей ужасной обуви, шли по каким-то сахарно-чистым плитам к чугунно-ажурному лифту времен Аполлинера, где дубовые панели кабины пахли почему-то ванильной лыжной мазью и тросы гудели не громче полуденного шмеля. Несомненно, так и должна была жить семисотлетняя вдова сказочного князя Гвидона.

Быстро, впрочем, выяснилось, что таких подъездов и лифтов в Париже — каждый второй, но у Голицыной лифт на шестом этаже открывался прямо в квартиру, где при входе стоял швейцар — не скажу, что арап, но в ливрее. Приняв мою гордую советскую поклажу, он предложил мне следовать за ним — по беззвучным коврам, мимо буколических гобеленов и робких наяд с нетрудовыми мраморными ягодицами.

Я был поселен в светелке «с ванной, фонтаном и садом», подогревающимся полом и бархатными стенами. По утрам мы беседовали с княгиней о парижской жизни, в которой меня особенно интересовали русские, а вот их-то Голицына почти и не знала.

— Они все ненавидят меня. Как за что? За мое богатство. Но я же не могу помочь всем. Мир вообще становится таким злым, вы не находите?"
http://russlife.ru/everything/blog/read/kak-ya-byl-antisemitom/