Category: семья

apple

(no subject)

Советская торговля тоже была удивительно устроена, нынешним людям не понять.

Товары были социалистическими и капиталистическими. Капиталистические товары советским людям нельзя было ни знать, ни видеть, они поступали в "Березки" и оттуда расползались по блатным (номенклатурным) гражданам и по спекулянтам. Поскольку у всех, у кого были какие-то деньги, были и знакомые спекулянты, то капиталистические (хорошие) товары были у всех. Но не часто. Дорого очень.

Скажем, нас у мамы-папы было пять дочерей. На нас, понятно, одежды было не напастись, на кобыл таких. И все хотят хорошее, а плохого не хотят. Обувь тоже. Где ее возьмешь? Я помню, в 1974 году собралась в Коктебель. А сандалий нет. В магазинах нет. Боты "прощай, молодость" есть. Тапки без задников, войлочные, так называемые "ни шагу назад" - пожалуйста. Туфли какие-то страшные - тусклые, румынские, какашечно-коричневые со шнурками, это есть. В 1974 году невозможно себе было представить на женщине туфли тусклые, румынские, какашечно-коричневые со шнурками, то есть представить можно, но это если такая женщина уже повесилась с горя и, обутая соответственно, болтается в петле.

У нас был родственник-француз, о нем петь и петь, пока струны не порвешь; вот я его принудила пойти со мной в "Березку" и купить мне хорошие туфли на свадьбу. Он был жадный до синевы, только слово "свадьба" что-то в нем шелохнуло, да и то только потому, что ему от папы тоже было нужно кое-что, а именно копия Указа Александра II из архива. О том, что он граф. Ему Указ, мне - туфли на каблуках, не знаю, справедливый ли обмен?

Так что я на своей свадьбе была в остромодных лодочках фирмы "Габор" на высоченном каблуке и маленькой платформе, цвета коньячного; платье на мне было из свистящего ацетатного шелка в больших желтых цветах, короткое и общелканное по фигуре, так как моя портниха Валентина Иванна воровала ткани без всякого зазрения совести; как-то я пришла к ней без звонка, нагрянула. Смотрю - а у нее на диване подушки в чехлах из тканей, предназначенных на наши платьица и юбочки, - не успела спрятать. Густо-густо покраснела Валентина Иванна... но я не о том.

Я о том, что ни в общелканном платье в цветах, ни на габоровских наборных каблуках на море не поедешь и на горы не полезешь. Сандалии нужны. А их нет. И я через знакомых разыскивала старух, которые бы помнили 1919 год и, соответственно, умели бы плести сандалии из веревок; и мне такую старуху даже нашли, но закавыка была в том, что в магазинах в 1974 году веревок не было.

Я уж не помню, как я тогда выкрутилась, но помню, что в нашей компании, ходившей в горы, была женщина в летнем пальто. Это в жару 30 градусов. Я тихо спросила: это она что?.. И мне тихо ответили: а у нее платья нет.

У нас тоже была спекулянтка, хотя маме мешали принципы: мама считала, что спекулировать нечестно. Но мы с мамиными принципами не считались, мы разрешали ей иметь свое особое мнение, а нам нужны были хотя бы иногда красивые капиталистические товары! Так что мы с сестрой Наташей купили себе у спекулянтки одинаковые финские пуховики на кнопках, и наша невестка тоже такой купила, и мы как дуры ходили в совершенно одинаковых пальто, но это было все равно круто. Вам нынешним не понять.

Еще круто было иметь мохеровый шарфик. Мужчины носили. А я была у нашей спекулянтки дома, - так там вся квартира, все серванты и полки были заставлены хрусталем, как у спортменов бывает кубками и наградами. А на двуспальной кровати было постелено необъятное мохеровое покрывало в шотландскую клетку, размером, наверно, 2х3 метра. Это производило такое же оглушительное впечатление, какое производили, наверно, на гостей хоромы Чурилы Пленковича, былинного иностранца и убийственного красавца: пол в его хоромах был серебряный, а потолок обит черными соболями.

Чурила Пленкович плохо кончил; спекулянтка, боюсь, тоже.

А социалистические товары можно было купить в Москве в особых магазинах: "Ванда" торговала польскими тенями для глаз, соседняя с ней "София" каким-то кошмарным розовым маслом, от которого у всех, кого я знаю, болела голова, как у булгаковского Понтия Пилата; еще был "Лейпциг", а на краю света, на оврагах, стоял "Ядран".

Один раз я в этом "Ядране" была. Там давали водолазки, называемые "банлонами", а иногда даже и какие-то кофточки. Но "давали" - это не просто "продавали", как могут подумать нынешние наивные люди, ностальгирующие по совку. Не-е-ет, это так просто не делалось.

Кофточки продавались запечатанными в целлофановый пакет. Распечатывать и примерять их было нельзя. Почему - не спрашивайте. По кочану. Сначала купи, а потом и примеряй! А поскольку крой был, прямо скажем, югославский, то есть неизвестный и непривычный, то угадать, какого размера тебе нужна кофточка, было невозможно. А вдруг в груди тесно? Или рукава болтаются? Так что женщина сначала билась в очереди, напирая на прилавок, затем выхватывала две кофточки примерного размера, - не подойдет одна, другая сгодится, - и, потная и растрепанная, выпрастывалась из людского моря наружу, на овраги. И там среди незаасфальтированных ям, распечатывала пакет и мерила на себя кофточку. Много там стояло похожих друг на друга озабоченных женщин и, мало стесняясь мужчин, мерили на себя кофточки. Чего их стесняться, это не те мужчины.

А если, как, в общем-то и планировалось, кофточка не подошла, ее тут же клали назад в пакет и продавали другой женщине, размером поменьше. Их много вокруг стояло и бродило.

И вот я взяла с бою кофточку, выбралась, распечатала, примерила, - не подошло, - положила назад в пакет и продаю какой-то даме. Тут подходит милиционер - их там было как блох. И говорит: "Пройдемте в отделение. Вы занимаетесь спекуляцией!" Дама испугалась и убежала, только пыль с оврагов поднялась в тихий воздух. Я говорю: "Нет, спекуляцией я не занимаюсь". - "Вы занимаетесь перепродажей, а это спекуляция". - "Спекуляция, - говорю я, - это если бы я перепродавала с выгодой. А я продаю за ту же цену, за которую купила. Нет в моих действиях никакого состава преступления. Мы с вами только время потеряем". Милиционер подумал и рукой махнул.

Но это мне крупно повезло. А мою сестру Катю в точно такой же ситуации - ей было в груди тесно, - поволокли в ментуру и там составили акт и оформили привод. Думаю, она начала по своей привычке искать правды, качать права и орать на представителя властей - как Лимонов на Триумфальной площади.

Но сестра Катя мне про это не рассказывала, а узнала я про этот эпизод из ее криминального прошлого случайно. Году эдак в 1992-м стою в магазине на Полянке, держусь я за карман, и тут ко мне подходит незнакомый мне граждан. В смысле женщина. "Я, говорит, журналист, и недавно проходила мимо нашего районного ОВИРа. Там они документы выбросили, личные дела. Я покопалась в них и выбрала оттуда папки со своим делом и с несколькими знакомыми тоже взяла. И ваше дело у меня есть. Хотите сбегаю, принесу? Я рядом живу". - "Несите", - говорю. Она сбегала и принесла. Там и анкета моя последняя, и копия приглашения в Грецию, и еще какие-то справки, и - на зелененькой бумажке - строгое указание. Донесение, можно сказать. Что в семье у Татьяны Никитичны Толстой неблагополучно. Сестра с приводом. Наклонности у семьи, стало быть, тревожные. Обратите внимание и будьте бдительны.

Вот что такое сходить в магазин при советской власти.
apple

Крит

Тут у них кровная месть как на Сардинии какой. Съездишь в 2000 году в какую-нибудь горную деревню. А спустя десяток лет в британском бедекере 2006 года читаешь: там все полегли, все друг друга перестреляли. Под конец перестрелки приехала полиция, окружила дом, где сидел стрелок. Кричат ему  в мегафоны: все, Манолис, сдавайся! А он им в ответ: не лезьте в мое дело, сейчас последнего кровника застрелю – сам выйду. Как не уважить, они же все там свояки.
Мы одну такую семью знаем. Еще лет 15 назад ходили в таверну к Йоргосу, необыкновенной внешности парню лет тридцати. Кто видел статуи архаических куросов – Йоргос был чистый курос: высокий, тяжелобедрый, с непонятной мона-лизиной усмешкой, которая совсем не усмешка, а природная складка рта, - Йоргосу смешно не было. Глаза тоже были какие-то архаичные, микенские: обтекали лицо, как очки ДжиМарти, стремясь куда-то за уши, цветом же были бледно-виноградные, подходящие для пустого взгляда вдаль.
Он был сыном хозяина таверны, и, как тут принято, они всей семьей, в восемь или десять рук, трудились весь сезон, от зари до полуночи: покупали, привозили, чистили, резали, подавали, уносили. А готовила одна бессмертная бабушка, - ну еще в сорокаградусной духоте кухни возилась парочка каких-то мелких чернявых помощниц, но шефом там была бабушка, похожая на крючок и вся в черном. Она и сейчас там орудует, как и 15 лет назад.
Вот Йоргос несет на своей прекрасной загорелой руке шесть овальных блюд с рыбами и гадами и картошкой горкой, другой прекрасной загорелой рукой ставит вино и шесть стаканов, - солнце садится, все залито вечерним золотом, немцы заказали свои швайнкотелетт и пиво «Мифос»; благодать. Бледными своими глазами Йоргос смотрит поверх немецких и наших голов, всегда поверх голов; водит взглядом по горам, по крышам домов, по балконам и деревьям.
- Присядь, Йоргос, выпей с нами, - говорим мы; мы ведь его давно знаем. Или думаем, что знаем.
Йоргос садится.
- Мир лежит во зле, - говорит он.
- Ну, в  целом верно, - говорим мы беспечно. – Но сегодня погодка какая приятная.
Тут его прорывает. Он – первый на очереди, и однажды прилетит пуля. Или не прилетит. Могут ножом. Они из горной деревни, отсюда километров тридцать по хорошей зеленой дороге. (Мы там были, проезжали, ничего зловещего. Мини-маркет, стеклянные лари с мороженым. Бензозаправка.) Там в девятнадцатом веке кто-то у кого-то украл овцу. Обиженный оскорбился. Овцу?! У меня?! В ответ украл две. Тут не снес обиды первый обидчик. Вскоре чей-то троюродный дядя был убит. В ответ пришлось убить очередника из того клана, шестнадцатилетнего парня: он зазевался. Так и пошло. Семья Йоргоса бежала из деревни на побережье, тут чуть безопаснее, потому что никто не будет стрелять в толпе туристов, это не по-мужски, совершенно исключено, что вы. Ведь в этом деле главное - честь. Вот когда народ разойдется, тогда может быть.
Йоргос хотел учиться на архитектора, поступил в какой-то университет в Европе. Но к началу летнего сезона отец выдернул его из университета: надо работать, туристы прут стадами. Осенью доучишься. Папа сказал, сын послушался: с конца апреля до конца октября Йоргос носит на своих прекрасных загорелых руках корм для туристов. В горах мое сердце, а сам я внизу. У них хорошая таверна, лучшая. Так каждый год. Денег стало много. К ноябрю, говорит, видения архитектурных проектов меркнут; глаза закроешь – видишь только швайнкотлетт. Неохота и стараться. В ноябре уезжает в Швейцарию, в Германию, сорить деньгами, кататься на лыжах, играть в казино. Убить могут, конечно, и там, и неизвестно, кто будет мстителем. Брат тоже кровник. Сестра замужем в соседней деревне, ее убивать не будут, это западло. Убивая женщину, ты роняешь себя, теряешь высокое место в социальной иерархии. Старика тоже некрасиво. Предпочтительнее всего – убить убийцу, но если не получится, то лучше всего убить молодого парня, пока он не нарожал будущих мстителей.
Вот Йоргос и его брат и посматривают вдаль, водят своими микенскими светлыми глазами по горным вершинам.
- Мы никогда не говорим правды: куда пошли, когда поехали. Если нам надо ехать в понедельник в полдень, мы всегда скажем, что едем в среду в три часа. Мы не знаем, чьи уши нас слушают. Не знаем, кто придет. Не знаем, сколько проживем. Мир лежит во зле.
Все критяне – лжецы. Не оттого ли? Встал, ушел: работы полно. Чаевые ему оставлять нельзя: он хозяин, а не официант какой-нибудь. Немцы не знают, оставляют. Но немец разве человек?
Кровную месть изучают во всех аспектах, и как особый древний социальный институт, поддерживающий клановое деление общества, и как пост-травматическую реакцию, - тут простор для всякого там фрейдизма. Какая-то концепция «отложенного действия»; кто хочет, пусть вникает. Понятно, что где есть «честь» – там и «оскорбление», где оскорбление – там и месть, и кровь, и восстановление этой чести. Необязательно в основе конфликта овца, это и женщина, и плохое слово в адрес женщины (да и мужчины), и неуважительный взгляд. «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына». Гнев, θυμός – это вообще очень греческая черта.  Он словно бы хранится где-то в глубине, не прокисая и не выветриваясь.
Вот убили мужика. Осталась жена с младенцем. Жена прячет в сундук окровавленную одежду мужа; ребенок растет и все спрашивает: где мой отец? Вырастешь – узнаешь. Наконец он вырастает, тогда мать выдает ему заскорузлую от крови одежду. Он надевает ее и идет мстить.
Или в 1987 году один пастух убил случайно встреченного больничного санитара. Он разговорился с ним, и санитар зачем-то сказал ему, что когда-то давно его дальний родственник убил человека с такой-то фамилией. Пастух понял, что речь о его убитом дяде. Фамилия санитара была такая же, как у того давнего убийцы. Значит, родственник, значит, кровник. «Внезапно кровь бросилась мне в голову, мозг затуманился, и единственной моей мыслью было убить его». А дядю-то вообще убили за 22 года до рождения этого племянника.
В этот раз съездила, посмотрела на Йоргоса. Пока жив. Морда оплыла, глаза, привычно блуждающие по балконам и крышам, совсем выцвели. Посмотрел равнодушно.
- Йоргос,  говорю, - ты меня не узнал?
- Почему, узнал.
Поставил передо мной заказанное и отошел. Неопасная, я была ему совершенно неинтересна.